?

Log in

No account? Create an account
Август 18- го года. Взято на сайте Аврора. ........................… - red_nadia [entries|archive|friends|userinfo]
red_nadia

[ userinfo | livejournal userinfo ]
[ archive | journal archive ]

[Aug. 18th, 2018|09:10 am]
red_nadia

Август 18- го года.
Взято на сайте Аврора.
........................

Екатерина Меркурьевна Маскаляниц называет себя просто Баба. Она — последний житель деревни Дуброво Смоленской области. Здесь почти нет дорог и мобильной связи, зато много крови в земле. Неподалеку Ратчинская переправа. 1–3 августа 1941 года 153-я стрелковая дивизия форсировала Днепр, выжило 750 человек из почти пятнадцатитысячной дивизии. Баба полна мудрости — о местных мертвецах, о земле, о пенсиях и политике. Ее главный тезис:


Если панство развели, значит, бунт будет


Конец деревни

Девяностолетняя Баба лежит на постели. В ногах ее сидит сотрудница соцслужбы. Другая, молчаливая — Тамара Савостеенкова — стоит в углу у помойного ведра. На деревянной стене над кроватью — круглые часы, отрывной календарь.

— А для чяго, скажить мне, для чяго жить так долго? — спрашивает Баба.

— Чтоб смотреть на солнце! — приподнятым голосом говорит соцработник.

— А я його скоро и так не увижу. Глаза слепнуть.

— Ой, Меркурьевна, не надо о плохом! — веселым тоном, каким разговаривают с детьми, останавливает ее соцработник.

— А я правду говорю, — Баба садится на постели.

Из окна над кожаной тахтой бьет свет, минуя газеты, которыми заложены крошащиеся рамы, и ложится полосой на застиранную цветную постель между Бабой и соцработником.

— Если вы уйдете, так и деревни не будет, — говорит соцработник.

— Ну ня будет, ну и что ж? — спокойно спрашивает Баба. — Ня одна эта дяревня такая. Сколько уже этих дяревень ушло. А только я не знаю, что руководство страны думаеть. Что, они думають просядеть на фруктах из заграницы? А наши арендаторы уже давно ня обяспечивають страну, ня пашут, ня сеють.

— Меркурьевна, — осторожно говорит соцработник, — но мы ведь в политику не полезем?

— Ня, — отвечает Баба. — Я полезу. Дай скажу. Я все равно скоро помру, а если прядут забярать мяня, то пусть забярають. В Ляхове — не пашуть, не сеють. В Федурнове — не сеють. В Кунцеве не сеють. В Гринцове не сеють. В Любанове не сеють. В Вачкине не сеють, — говорит она, словно читает слова доведенной до автоматизма молитвы.

— Гости больше не заползают к вам? — меняет тему соцработник.

— В прошлый раз я пришла с коридора — ляжить, скрутился. Думаю — ну что это ляжить такое, какая-то гадюка. Ня уж. Гадюка. А топор у мяня около порога стоял. Взяла його, по голове рубанула, да и все. Вяртелся ишо. Потом я його всяго разрубила.

— Ну, конечно, сейчас все бурьяном заросло, — вздыхает соцработник.

В избе появляется большой полосатый кот, а с ним — запах гнили. Кот осторожно ступает по гуляющим полам, закрывающим подпол. Его оторванная щека болтается под подбородком.

— Забяри його из избы, Томка, — просит Баба. — Воняеть от няго. Скоро помреть.

Тамара Савостеенкова выводит кота за дверь. Подкладывает несколько поленьев в беленую печку, которая занимает половину избы. Соцработницы уезжают на УАЗике по желтой дороге, и яркий цикорий и высокий бурьян льнут к его бокам, а свесившиеся березы нежно царапают стекло. Бабочки вспархивают из-под колес, ломают черные крылья о бока трясущейся машины, застревают в решетке радиатора, летят к избе, и чем дальше отъезжает УАЗик, тем светлее крылья бабочек, усыпающих нехоженые дороги. Природа как будто шепчет ему вслед: «Прочь, прочь, прочь».

Где не любят русских

Баба сидит на постели. Живые и мертвые родичи смотрят на нее со стен. Строгая матка в накрахмаленном воротничке, еще незамужняя. Клин темных волос заходит на лоб, придавая лицу форму сердца. Сыны, еще школьники, одинаково черно-белые, в мягком переплете. Сестра Шура, заткнутая за обод ослепшего мутного зеркала. Сама Баба в молодости, и Хозяин — ее муж. Над кроватью, завешенной цветастым полотном, на гвозде висит кепка. Хозяин сам своей рукой повесил ее, а умер он еще в девяносто третьем, в возрасте пятидесяти восьми лет.

Баба трогает железную пуговицу на юбке. Жужжат мухи. Может, на работе в совхозе надорвался. А может, и переживал Хозяин, домой хотел — оттудова и инфаркт. Первое время как сюды из Литвы приехали, все просил: «Давай назад в Литву уедем». «Ня, ты езжай, а я тута останусь». А потом остяпенился со временем, перестал домой проситься. Во-первых, русских нигде не любят. В Польше не любят. В Литве не любят. На Украине не любять. Дружалюбно там в Литве с Бабой обошлись? В магазине литовцам хлеб есть, а ей — нет. «Бурлачка приехала». Вот и думайте.

Когда фронт отошел от Смоленска, наши дошли до Кенигсберга, а с ними медсестрой в госпитале — сестра Шурка. Когда тут война закончилась, началась там война — с Японией. Наши войска туды попали, и Шурка с ними. Домой сестра вернулась в феврале сорок седьмого, про Хиросиму, где работала в госпитале, не рассказывала. Сказала только, что было страшно, холодно и каждую ночь в их госпитале много людей умирало. Потом Шура уехала в Литву, на работу медсестрой определилась, и Баба за ней. А какая Баба поехала? Матка сшила ей из фланели юбку да из коленкора кофту, ишо кофточка была сатиновая. Проработала там две недели, пальцы в ботинках выскочили. К директору пошла: «Пальцы мерзнуть». Директор поглядел, посмеялся около нее, пошел в бухгалтерию: «Раньше выпишите ей авансом». Пока в кино не ходила — не в чем было. А потом уже пошла в магазин, сатина купила, коленкора простого — голубого, и на нем листочки такие кляновые. И пошила платье. И были потом новые туфли, и костюм был. Ну, замуж вышла, рябенка родила. А хозяйства своего ж нет. И матка тут одна. Сястра сказала: «Бяри рябенка и поезжай. А он, если не поедет, пусть тут остается». Он поехал. Баба убирает руку с пуговицы. Пальцы болять. Бывает, заскочит один палец за другой, и ни туды ни сюды. Туды Баба его потягает, сюды, пока не встанет на место.

Баба выходит из избы и садится на завалинку. К ней летят, прыгают бабочки. Ну и что ж? То их время — бабочек. Баба села и сидит. Клюку прислонила к стенке дома. Раньше этого коридора не было, потом сыны пристроили. Под ногами у Бабы уже зацветшая крапива. Баба сидит и смотрит. Двор перед ней — трава скошена, зеленая-зеленая, стог сена гниет, черный сарай присел набок, банька под деревом догнивает, палка-раскоряка держит веревку, концом привязанную к наклонившейся березе. Клевер под ногами, подорожник, щавель и пустота. За бурьяном, за крапивой, за вьюном, позади дома Бабы еще дом стоит. Там Гращенковы жили — мать Гращенкова, отец Гращенков и два сына Гращенковых. Сыны их еще раньше отца с матерью померли. Трактористами по полям химию разбрызгивали, у одного от этого рак горла получился, у другого — рак легких. Захочешь к Гращенковых дому подойти, заросли не пустят. И кто його знаеть, на что ты там наступишь. Понятно?

Других домов нет. От них не осталось ни следа, ни бревна, словно время само поглотило их. Вон там справа дом был — дядька Тишка в нем жил. Там дом был. Там был. Итого тридцать домов.

Баба берет в руки палку и стучит по земле. Бабочки разлетаются.

Венки солдатские

А хотите его историю Баба расскажет? Тогда сядите и слухайте. Дайте Бабе сказать, долго она сама с собой молчала, а скоро помрет. То было поле, рожь до войны там росла — высокая, хорошая. После войны председатель совхоза сказал так: «Для памяти о наших солдатах давайте эти пять гектаров не будем копать, засевать, пусть лес тут растет».

Если идти от Бабиного дома, да мимо дома Гращенковых — в ту сторону — скоро Днепр будет, там — Ратчинская переправа, где наших солдат немцы из пулеметов строчили. В сорок первом сначала немецкие агенты стали ходить, выведывать. Тогда все и закопали свои вещи в землю. А хаты этой не было. Хата прежняя там была — за лесом. Матка закопала одежду и машинку швейную, и хорошо ее навозом проложила. Уходя, немцы хаты подпалили, и когда хронт под Москву пошел, Баба с мамкой отправилися на погорелище. Шли они через то поле, где рожь росла, а там солдаты сидят — в венках из бурьяна, и мертвые все. Пахло от них. Много их было. И все наши, русские. А у сястры платье порвалось, три месяца в одном ходила. Надо было идтить. И страх был у Бабы такой. Она за мамку схватилась и шла. А мамка то одну шинель подберет, то другую — дитям своим одежу жить. Дальше Баба пошла, видит — машина стоит, а из машины книги просыпались. Баба книги увидела, все забыла, матку выпустила, к книгам подбежала, давай собирать. Глядить, а из кабины на нее человек смотрит — весь мертвый, сгорелый, как собака. Баба закричала: «Мамка, что это такое?!» Мамка подошла, посмотрела: «Дочушка, то солдат мертвый». Баба книги бросила: «Пойдем, мамка!» «Пойдем, дочушка».

Швейная машинка целая была, не повредилась. Только там, пока на пожарище копали, подле хаты на сарае офицер лежал — в сапогах кожаных. Тоже наш. Баба смотрит в сторону леса. Ветер крепнет. Лесок, кажется, подступает ближе. Баба поворачивается в другую сторону. Вот он — папка стоит, вот тута вот — где коридор теперь, а в сорок третьем його не было. И два немца — автоматом ему сюды в грудь торкают: «Где дочка, говори!» А Шурку поначалу в лагерь немецкий угнали. Тогда всю молодежь туда гнали, всех мужчин, чтоб в партизаны не ушли. Шурка совершеннолетняя была. И когда их в Кардымове на поезд в Германию грузили, Шурка с поезда как-то ушла, добежала в Любанове до болота и там сидела. А папка говорит: «Я не знаю, где дочка». Баба ведет головой — а там мамка стоит, Бабу и сына к себе прижимает, молчит, а Баба плачет. Потом из-за Днепра беженцы пошли, и с ними Шурка к нашим ушла.

Пенсии и панство

Баба уходит в избу. Ложится на постель. Кот Гришка, видать, умирать пошел. Видать, судьба у него такая, у Гришки. Гришка — хороший кот, ласковый. Раньше с Бабой спал, а теперь от него пахнеть. Баба его поругала, а он так поглядел на нее и пошел. Хлопот от него много, от Гришки. Надо встать, отварить макароны-рожки в молоке, накормить. Ну.

Баба закрывает глаза. Глаза болять. Томка придет, капли закапает. Посчитайте — этот пузырек несчастный с каплями для глаз восемьсот рублей стоит, а Бабе таких на месяц, чтоб глаз не болел, четыре нужно. Вот и умножайте. Ишо мазь для глаз — пятьсот рублей. Тюбика на месяц хватает. Потом мазь с камфоркой обезболивающая — двести шестьдесят рублей. Ишо таблетки от головы, от сердца. Половина пенсии уходить только на лекарство. Иногда сыны сальце привезут, бананы, кочаны капусты. Баба щи сварит. А только сыны сами на черных работах работають, тяжело им. Мать — обуза. Сюды ездить к ней — наказание, и ездить не на чем. Старший, Вовка, — вспыльчивый. В прошлый раз Баба йому говорит: «Сдайте меня в стардом». «Ишо чего удумала!»

Теперь время приходит, как раньше было — панство возвращается, и теперь снова люди делятся на панов и рабов. Как до революции было. Тогда паны-богачи нанимали людей рожь сеять и жать. Кому захочеть — по рублю заплатит, кому по пятьдесять копеек. Баба тут лежить, телявизор слухает, в окно смотрить и все понимает. Путина не видит, по голосу узнает. А в Титкове вообще работы нет никакой. На автобусе из Кардымова — один человек работает. В акушерском пункте — один, чи фельдшер она, чи кто. Несколько человек ходять в Вачково, на молокозаводе работають. И все. Ишо сын старший на пенсию через два года пошел бы, а теперь чи в двадцать четвертом пойдеть, чи когда. А так-то, наоборот, лучше б пенсию таким престарелым людям, как она, подняли — маленько, чтоб жить нормально. А то что это в стране получается? Мы ж сами соби, кромя хлеба и гречки, ничем не обяспечиваем. А был же за Днепром совхоз, и сеяли, и жали, и скот был, и мясо было. А сейчас в ту сторону — за семь километров ни одного дома нет. Были дяревни, да исчезли. В Любанове — не сеють, не жнуть, в Кунцеве — не сеють, не жнуть, в Федурнове — не сеють, не жнуть.

Мясо человеческое

Тамара идет по дороге, лесок шумит ей в спину. Нежно шелестят тонюсенькие березы. Там новая роща будет. Гращенковский дом стоит суровый, тихий, тонет в непролазном бурьяне, и такая от его черных бревен исходит сырая тяжесть, будто все семейство Гращенковых сидит сейчас в хате за столом да молчит, будто все набрали в рот воды, и глядит, как черные бабочки ползут с той стороны по стеклу. Сама Тамара Савостеенкова из Бабеевки — деревни за пять километров отсюда. Там тоже все сгинули, один дом жилой остался, в нем Тамара живет с сестрой и ходит пешком по округе или ездит на велосипеде по деревням, где доживают свою жизнь одинокие старики.

Тамара проходит по полю. Солнце стрекочет. Насекомые зудят. Трава по сторонам дороги меняется — желтеет, высится, колосится, издалека ее можно принять за рожь. Тут сидели мертвые солдаты в венках. А потом поле приказали распахать, и отец Тамары, пятнадцать лет ему было, сам плугом проходил по телам, которых было не собрать. А так-то тут все усеяно было телами. Отец Тамары шел с плугом, плуг мясом человеческим забивался. Шел, плакал, мутило его, плуг чистил, снова шел, плакал. И такая буйная растительность тут пошла — не от запустения, а от крови, от русского мяса. Немцы-то своих хоронили, это наши на удобрение пошли, и тот лес, и те березы, и эта трава, похожая на рожь, — через солдат наших проросли, корнями прошили их и тянут теперь свои ветви, колосья к Тамаре, шепчут что-то. А у Тамары никогда не было мужа и никогда не будет детей. А кто ж детей не хочет? Там дальше ягода растет — только красная, потому как земля хорошо крови напилась. И запустенье тут такое, что, говорят, ужи начали с гадюками скрещиваться.

«Дай скажу. Я все равно скоро помру, а если прядут забярать мяня, то пусть забярають. В Ляхове — не пашуть, не сеють. В Федурнове — не сеють. В Кунцеве не сеють. В Гринцове не сеють. В Любанове не сеють. В Ачкине не сеють» — Баба словно читает слова доведенной до автоматизма молитвы


Тамара останавливается, глядит на бугорок, усыпанный иван-да-марьей. А вот больно. А вот представьте себе, что больно может быть каждый день. Что каждую минуту душа может ныть, когда ноги идут по этой дороге, и Тамара вспоминает, как раньше, когда они отсюда ходили в школу, с этой стороны хлеб рос, а с той — коровы паслись. Можно было б сказать, что судьба Тамары схожа с судьбой Бабы — она тоже живет в пустой деревне, как Баба жила, с сестрой. Только тут скорей закономерность: пустота сама определяет судьбу женщин. А что в будущем ждет, кто его знает? Тамара не рассчитывает на соцработника, который придет к ней, когда она доживет до Бабиных лет, и закапает капли в глаза... Сейчас возраст пенсионный руководители поднимают, а потом и социальных работников отменят.

Дорога сменилась — побелела, потрескалась. Днепр — близко. Возле кладбища над дорогой скрипнула надломленная береза. В солнце среди ветвей, разошедшихся от ветерка, мелькнул кирпичный домик. Раньше еще до войны возле кладбища церковь была. Там на кладбище помещица из Морева, что не доезжая до Титкова, еще при Николае хоронила своих родных. К склепам ее можно пройти только ранней весной, когда трава сгоревшая. В двадцать девятом году церковь закрыли, а в тридцатом батюшку забрали. В сорок первом немцы бомбы из самолетов бросали, в церковь попали, она и рухнула. Только запустение сюда еще при коммунистах пошло. Люди начали уезжать, оставшиеся — умирать. Кто от сердца, кто от рака.

— А может, оттого, что смысл жизни перестал быть? — Тамара оборачивается. — А так кто его знает, от чего.

Тамара не боится здесь никого. Потому как никого здесь нет. Ну разве что только черные копатели приезжают иногда, ищут железо в земле. Ну разве что волка три раза встречала. Ну разве что мужики чужие в эту глухомань забредают, чтоб повеситься. Тут точно никто искать не будет. Один в бараке животноводческой фермы зимой повесился. Трактористы как-то приходят, смотрят — дверь приоткрыта. Пошли смотреть, а там — мужчина повешанный. Ну разве что еще дедуля тут странненький поселился. Назвался кандидатом биологических наук. А потом случилось нехорошее.

— Дедуля вроде как домик купил, — говорит Тамара. — Иногда пропадал, возвращался с кучей денег. Собак себе завел, щенков там пять было. И котов. И вот иду я, а из дома — ор, вой собачий доносится. И дедуля как будто перестал на улице появляться. Но я видела — свет в его доме горит. А потом пришли сюда женщины, молоком они торговали. Ходят вокруг дома, а деда не видно. Ко мне пришли — «Пойди посмотри». Я пошла, в окошечко посмотрела. В щелочку свет увидела. Думаю, не то что-то. Милицию вызвала. Потом слышу — стреляют. Так неприятно стало мне. Приходит участковый с понятым мужчиной из Титкова. «Что там такое?!» «Ой-ой, и не спрашивай». «Да что там случилось такое?!» А понятой как был бледный, так и сел по стеночке. «Ой, не спрашивай, там вообще кошмар. Голова отрубленная валялась под печкой. Объедена вся. А коты и собаки ему весь живот проели. Пришлось их пострелять». А кто его знает, деда то голова или кого еще? Дед умный был. Все просчитал — собачек завел.

История эта случилась в девяносто четвертом году, но Тамара рассказывает о ней так, будто только вчера дед лишился головы. А так бояться тут некого. Здесь никого и нет. Ну разве что солдат иногда тут видят и председателя сельсовета, который умер давно.

Мертвый офицер

Дорога ведет в лес. Проносится шмель, и в его густом жужжании слышится мужской басок, молодой солдатский голос, отдающий приказ. Тамара сворачивает с дороги вправо — к ограде, скрытой кленом. За оградой — стесавшийся могильный холмик и табличка: «Здесь похоронены жители Ратчино, погибшие при бомбежке в августе 1941 г.». Тамара берется за решетку, и в ее отяжелевших глазах — последний полет шмеля, брошенная ручная граната, перевернутый ком влажной земли.

— Вот мы и дошли до Ратчинской переправы, — говорит она.

Крест на этом холме поставил местный житель. Вернулся с тяжелой контузией домой; сам он, как Баба, из Дуброво. Иваном Тихоновым его звали. Тамара-то помнит. Посидел тут на холмике. Холмик соседи навалили над тем, что собрали на месте избы, где жена Ивана была, дети Ивана были, мать Ивана была и родственники его из Смоленска. Пошел Иван в совхоз. Дали ему хибару. Только обеспечивать себя он сам не мог. Работать не мог. Посуды у него не было. Котелки солдатские собирал, из них ел. А потом ходил еще долго, лыко с лозы обдирал. Тамара его как сейчас помнит. Хотя было то давно. Иван старый уже был. Но там, где ничего не происходит, все, что происходит, запоминается хорошо — на всю жизнь.

Лес заканчивается. Тамара рвет малину с куста. Розовеет высокий цикорий, и деревья из темного леса как будто шепчут: «За что, что, что?» А когда лес умолкает, начинает зудеть природа. Если остановиться и дождаться, когда сердце от ходьбы перестанет стучать, то можно услышать, как ноет и зудит она не переставая — непаханая, и как земля все повторяет Бабиным голосом: «Не сеють. Не жнуть. Не сеють. Не жнуть».

Тамара выходит к зеленому Днепру. Она садится у кромки воды и ласковым взглядом смотрит в середину Днепра, словно видит через воду, а там — ее дети, ее муж, ее братья. И все живые.

— Тут авиация накрыла наших, — говорит она, будто это было вчера. — Сапер один после войны тут бомбу разряжал под водой. И Днепр просто расступился по обе стороны. Все дно его костями устлано людскими.

Люди кровь любят

Баба лежит на постели и слушает телевизор. В хате темнеет. Свет Баба не зажгла. Из этой хаты Баба вынесла четыре покойника — папку, мамку, сястру Шуру и Хозяина. Шура вон на той кровати умерла. Перед смертью, когда ей речь уже парализовало, Шура из последних сил схватила руки Бабы, сжала их сильно-сильно и отпихнула от себя. Тогда на печи уже лежал старший сын Бабы Вовка, а на другой койке — средний сын Сашка. Через три часа Шурка, которая в сорок третьем сбежала от немцев и пряталась на болотах, наконец умерла. И было это семь лет назад. Пролежала она покойная в избе два дня неполных, потом сыны Бабы вынесли ее на кладбище — туда, где домик нехороший стоит, где помещица из Морева своих хоронила. А один из сынов остался с Бабой на месяц, чтоб привыкла она к тому, что сестры Шуры с ней рядом больше нет.

Баба закрывает глаза, Шурка ей снится и Хозяин. Вот Хозяин сидит на табурете посреди комнаты, и свет белесой ночи, когда видно всю необъятную пустоту кругом, проходит через герани, растущие в эмалированных кастрюлях на подоконнике, проходит через него — и так доходит до Бабы и останавливается. А Баба все порывается за Шуркой, потому как Шурка куды-то идеть. А может, Шурка просто за порог вышла и сейчас обратно зайдет? И снова как будто за печкой в том котуху ворочается папкиного брата женка с внучкой и дочками. А в том углу — баба Саша с внучечкой Валей. А хронт тогда только к Белоруссии отошел. Вон на той койке мамка с папкой спят. На той — учительница начальных классов и сама Баба с ней. Под столом — два моряка, чи водолазы они, чи саперы, чи шо... Война еще по Дняпру шла, лазили они там, взрывчатку закладывали, а ночью здесь прятались. А вон тама вон брат папкин и брат Бабы, Лешка. Скольких людей хата вместила тогда в сорок третьем, все грелись у печки. А печка положена из церкви — из камней, которые остались, когда ее разбомбили.

Ночь за окном не темнеет, а настойчиво заглядывает в хату. Слышно, как стучит сердце. Пахнет подполом. Скрипит кровать бабы Шуры. Время выпускает на волю председателя сельсовета и тех солдат, которые сильней других не хотели умирать. Может быть, они заглядывают сейчас в окно, ищут взглядом кого-то через герань, через буквы старых газет. Но печка разрастается и заполняет все своей белизной.

Бунт будет

Баба поднимается с постели в шесть утра. Жужжат мухи. Баба выносит во двор помойное ведро, а папка снова стоит у забора, и немцы торкают его автоматами в грудь. Баба возвращается и варит кашу из риса. Отрезает толстый ломоть хлеба. Садится перед окном, перед неясным росистым утром и смотрит в него как в телевизор. Вон полицай пошел — русский. И винтовка у него за плечом. А вон маленький брат Лешка возвращается из Кардымова. Может, корки хлеба несет? Когда немцы спалили хату, матка с папкой перебрались на чужую квартиру в Бабеевку. Лешка побираться ходил, встанет у чужой хаты и стоит: «Прошу милости, хлеба подарите». Кто отрежет кусок, а кто — ня. А что, тяперь богатые не так с бедными поступають? У тех-то хаты были целы, они хлеб сеяли и хлеб снимали, а кто и с немцами сотрудничество водил. Вот вы хлеб кажный день едите, а Баба цену хлебу знает. Она хорошо сейчас пережевывает свой кусок, глядя в окно на матку, которая идет, несет шкуры. Немцы чужую скотину били, а шкуры с нее на землю бросали. Мать их собирала, в печи палила, студень варила. Копала картошку перезимовавшую, разводила ее в воде, чтоб земля из нее вышла, рубила туда щавель и пекла. А щавель в те годы особенно рос. Интересно вам, почему? А щавель кровь любит. А все кровь любит. Все любят кровь. И люди кровь любят.

Хлеб у Бабы на зубах, на языке, а все равно видит она в окно, как сидит в чужой квартире на койке, хозяева хлеб едят, а Баба не ест, и просить нельзя. И к ним, к хозяевам этим, мужиков набилось. В карты играють, говорять между собой: «Все, погибла Россия. Конец ей пришел». А другие говорять: «Тяперь заживем. Собственность свою при немцах держать будем. А Россия пускай погибает». А вот папка встает, к столу подходит и говорит громко, чтоб дети его слышали: «Вы тут в карты играете, а запомните все — какая б слабость наших войск тяперь не была, победа будет за нами. В Библии написано — Россия ня побядима! Дети, — отец обернулся, — запомните это: сколько войне ня длиться, победа за нами!» Только сразу не стало тех мужиков — их в лагеря немецкие согнали, там они и загинули. И папку с ними. Но папка вернулся. А Баба ж Библию от тех пор и до сих не читала, и читать ея не умееть. А только знает — Бог один. Ну не будуть же в самом деле по земле два Бога бегать — православный и католик? А папка в Федурнове при Николае пять классов окончил, и Бабу читать учил. Папка добрый был, никогда не наказывал

Баба все помнит. А с чего б ей ня помнить? И видит она посейчас, как немцы сюды заходили, а местные и Баба с семьей в окопах прятались с нашими солдатами. И атака была — рукопашная. И солдату одному живот штыком проткнули. Он татарином был, чи ня татарином, одним словом, не русский, но наш боец. У него кишки вылезли, завалился он и выход из окопа закрыл. Наши начали отступать. А Баба с маткой из закрытого окопа вылезть не могли. Тогда немцы к окопам зашли, выгнали всех, к сараю пригнали и сказали: «Русь, ложись!» Маленькая Баба заплакала. Все лягли. А немцы вокруг с автоматами бегають. И Баба говорит: «Мамка, мне страшно». «А ты не гляди на них, дочушка. Ты в землю гляди». Время шло к обеду, а вечером всех подняли, построили в колонны, мужиков отдельно. И погнали мужиков в лагеря, и папку с ними. А женщин с дятьми — в Федурново. И папки все нет. А матка говорит: «Ну что ж, нет, значит, нет». А к обеду папка пришел и говорит: «Нас заставили немцев закапывать». Потом всех согнали смотреть, как вешають наших пленных солдат. Пока их до этой вешалки довели, побили немало. Они молчали. На табуретку их поставили, петлю на шею накинули, табуретку из-под ног — раз, и висели они два дня. А Баба в землю не смотрела, она все видела.

И пусть ктось тяперь скажет, что разум у ней ужо пустой, старческий, да только есть ей что руководителям России сказать. А скажет она то: «Бунт будеть!» По телявизору говорять, что все хорошо. А только нельзя было такое панство разводить, да возраст пенсионный повышать, а ишо надеються на фруктах заграничных всю жизнь прожить, а свою землю не сеять, не пахать. В Любанове не сеють, не жнуть. В Федурнове не сеють, не жнуть. В Мореве не сеють, не жнуть. Но скрипят половицы коридора — кто там пошел? Чи Шурка, чи Томка, чи Гришка, чи кто?

Дяревню не жалко

Баба вынимает из шкафа узелок. Мухи жужжат. Баба кладет узелок на постель, развязывает, сама рядом садится. Все давно собрано — все, что положено. А положены тапки, чулки, рубашка, трусы. У Бабы сыны, а не девки. И что ж, они, что ль, будут бегать одежу ей на тот свет покупать, а она вся такая будеть ляжать на куте? Это ж смех какой! С самого низа Баба достает красную ткань — это если гроб не будет обитый. Белый саван. Фиолетовое платье. Платочек носовой в руки. Да что ж вы думаете, Баба что ли за всю жизнь ничего не заработала, чтобы на тот свет как человек пойтить, а не как нищая?! Кто там встретит, а кто и тут будет провожать — никто обсуждать ня будет: все чистое, все новое. Баба разворачивает платок. Свет из окна выбеливает его основу, обжигает красные розы. Хозяин дарил, когда к ней вярнулся. Бабе тогда лет сорок пять уже было, когда он с другой закрутил. Баба його проводила: «Иди с Богом и нас не тревожь». Любила, не любила — какая ж тут разница? Все равно самосильно себя любить не заставишь. Ну так и женщине надо разум иметь — раз человек уходит от тебя, надо дать ему волю. Отправить с Богом и плохого вслед не желать. «Раз мы тоби надоели, иди, только дятей помогай растить». Их же трое у Бабы было — старший в десятый класс ходил, средний — в девятый, а самый последний — в восьмой. Через три месяца Хозяин вернулся и прожил с Бабой еще семнадцать лет, и все время молчал, хотел в Литву. В нее часть Польши вошла, когда Польшу поделили. И говорили они там по-польски и по-литовски, а в школах на русском учились. Вот и думайте — будут ли они к нам дружалюбны. Станут ли русских любить?

А дяревню не жалко совсем. Соцслужба говорит, пока Баба жива, и дяревня жива. Только умерла дяревня уже, и ни одна веревочка от нее не держится за Бабу. Сынов вот жалко — кабы знать, что их дети не будут на панов спину гнуть, тогда и умирать можно. Время надоедает. А руководители, о чем они думають? Не видят — люди отмирають, человечество убывает! Нямножко подняли рождаемость через закон, который за второго рябенка платит. А как повысят пенсионной возраст, рождаемость снова вниз пойдеть. Об этом они не задумываются — что человечество исчезнет? В Федурнове не сеють, не жнуть. В Любанове не сеють, не жнуть. В Кунцеве — не сеють, не жнуть.

Сейчас Баба еще поляжить, телявизор послухает. Встанет, дров в печь наложит. Воду нагреет, посуду помоет. Гришку подождет. А когда время надоест, Баба сорвет листок сегодняшнего дня с календаря над постелью — вот и день кончится. А когда времени надоест то, что Баба методично убивает его изо дня в день, тогда Баба встанет и пойдет в фиолетовом платье с платочком в руках вон по тому полю, до леска, и встретят ее там — мамка, папка, сестра Шура, Хозяин и солдаты.

Автор  Марина  Ахмедова.


Осилят, полагаю, немногие. А жаль.
Всем здоровья.

LinkReply

Comments:
[User Picture]From: amentus
2018-08-18 06:28 am (UTC)
слезишшшшу прошибает! Бунт, грите? И? был же уже бунт! против комуняк, против "привилегий"! Ай не было?! где ТОГДА были все эти бабы и тамары?
не будет бунта! отбунтовались!
(Reply) (Thread)
[User Picture]From: red_nadia
2018-08-18 06:45 am (UTC)
Заметьте, я не утверждаю ничего насчет бунта)
И скорее, его не будет. Так мне видится.

Что до молчавших в 91- м. Да люди ничего не понимали, раз. И два: ну, в голову не могло прийти рядовым гражданам, что верхи - предатели.
К тому ж все решила развращенная к тому времени столица.
(Reply) (Parent) (Thread) (Expand)
[User Picture]From: levas555
2018-08-18 06:50 am (UTC)
Отличный текст! Спасибо. Прямо, как о Донецке( в который меня нелегкая дернула переехать) написано.
(Reply) (Thread)
[User Picture]From: red_nadia
2018-08-18 07:04 am (UTC)
Знаю о Донецке не понаслышке.
Боль. Позор наш. И что делать, если такая власть у нас!
(Reply) (Parent) (Thread) (Expand)
[User Picture]From: zamira14
2018-08-18 06:59 am (UTC)
Без "образно говоря" - женщина, умудрённая жизнью.
Марине Ахмедовой респект!
Очень натурально передано до мелочей.
В 1992 мы уехали жить в Смоленскую область... так сложилось.
Как там разговаривают, я знаю. Как живут вот такие бабули, тоже видела. Не искажён даже язык. Быт... всё так.
Написано талантливо.

(Reply) (Thread)
[User Picture]From: red_nadia
2018-08-18 07:09 am (UTC)
Прошлым летом я давала фото ЕДИНСТВЕННОЙ бабульки, оставшейся в поселке , где жил мой папа.
Точь- в - точь! Один в один. Только юг Воронежской области.

Если честно, я побаиваюсь сама писать. Да. А перепечатки вроде не так криминально)))

Спасибо.
Удач!
(Reply) (Parent) (Thread)
[User Picture]From: lybanis
2018-08-18 07:08 am (UTC)
Потрясающе. Как горько.
(Reply) (Thread)
[User Picture]From: red_nadia
2018-08-18 07:10 am (UTC)
Хм...Таки доктор сказал, что горькое, мол, лекарство...

Осин в стране не хватит...если что...
(Reply) (Parent) (Thread)
[User Picture]From: tanga_tan
2018-08-18 07:38 am (UTC)
Знаете, у меня другая точка зрения.
Всегда считала, что все эти деревни с избами надо было давно уничтожить на корню. Одна этнодеревня на область - и будя.

Хрущев был прав: надо было строить агрогородки. Кстати,в 70-80-е пошли примерно по этому пути: начали строить большие животноводческие комплексы.

Можно, конечно, сколько угодно страдать о деревне, продолжая традицию наших почвенников, но все эти умирающие деревни, а процесс пошел давно - издевательство над ее жителями.
Был у нас один колхоз-миллионер в советское время , так председатель ухитрился переселить на центральную усадьбу всех жителей маленьких деревень. А кто хотел умереть в своей избе - ее перевозили зимой на санях целиком.
Знаю тех, кто поддался пропаганде о строительстве родовых поместий. Лучше про это не знать и не видеть.
(Reply) (Thread)
[User Picture]From: red_nadia
2018-08-18 07:59 am (UTC)
Таня, в такой громадной стране невозможно было всех " агровизировать".
Война, восстановление...
Но люди остались. Их оптимизировать?
(Reply) (Parent) (Thread)
From: Valeriy Aleks
2018-08-18 09:04 am (UTC)
спасибо
был на кладбище на малой родине месяц назад
вся деревня там
и тоже не сеют
если Бог с нами то почему всегда столько мучений горя и крови
(Reply) (Thread)
[User Picture]From: red_nadia
2018-08-18 09:07 am (UTC)
Наверно, нет его)))

Я , когда тут бываю на кладбище, иду мимо молодых лиц(( За что? Цена демократии!
(Reply) (Parent) (Thread) (Expand)
[User Picture]From: mislpronzaya
2018-08-18 10:16 am (UTC)
Противно написано, воняет
(Reply) (Thread)
[User Picture]From: red_nadia
2018-08-18 10:55 am (UTC)
Странно. Написано буквально из реальной жизни.
(Reply) (Parent) (Thread)
[User Picture]From: babyska_ydaff
2018-08-18 03:20 pm (UTC)
у меня один вопрос - почему же не похоронили?
(Reply) (Thread)
[User Picture]From: red_nadia
2018-08-18 03:26 pm (UTC)
Н., привыкли к смерти, жестокости, устали... Плохо это. Очень плохо.
Пережито ими столько, что камень бросить сложно.
(Reply) (Parent) (Thread) (Expand)
[User Picture]From: m_pol
2018-08-18 07:31 pm (UTC)
Прочитал на одном дыхании. Мрачно и правдиво.
(Reply) (Thread)
[User Picture]From: red_nadia
2018-08-18 07:53 pm (UTC)
Ну, в моем родном городке в районе то же самое.
(Reply) (Parent) (Thread) (Expand)
[User Picture]From: vsilvestrov
2018-08-18 11:26 pm (UTC)
Хороший рассказ! Яркий, отличный центральный образ - выпуклый , объёмный. И язык тоже образный. Даже полез в Гугл посмотреть, что за автор.
Спасибо!

P.S. Н.! у меня тут проблемы: и я прихворнул, но вроде отлежался, и комп - слетел почтовый клиент. Три дня почту не получал, сын исправил, но пропала вся переписка. Теперь не знаю кому не ответил . Может что через неделю исправит, пока не знаю.
(Reply) (Thread)
[User Picture]From: red_nadia
2018-08-19 03:31 am (UTC)
Ох, держитесь, крепитесь!

В., всюду одно и то же.
Тема скользкая- о стариках. Ведь нынче и не зазорно ...сдать... Больно.
(Reply) (Parent) (Thread)
[User Picture]From: eg_forever
2018-08-19 03:23 am (UTC)
Встречал подобных бабушек в конце 70-х в ИМР в Обнинске (на протяжении 5 лет возил туда "тормозки" и шоколадки родственнице), где на 500 лечащихся приходилось 2000 персонала, попадали они туда при наличии направления из областных больниц и свободных мест в ИМР, сейчас это, надо полагать, немыслимо.
(Reply) (Thread)
[User Picture]From: red_nadia
2018-08-19 03:41 am (UTC)
Не один раз пробегала мысль, что хорошо, папа не дожил((
(Reply) (Parent) (Thread) (Expand)